Часть V. Разум 46 / 85
Часть V. Разум

46. Зеркальная звезда

Порядок: Образ себя

сознание и мозг → образ себя

Из чего
Из сознания, которое собирает опыт в одну сцену, и из мозга, который хранит память в узоре связей между клетками.
Что нового
Мозг строит модель самого себя: это тело моё, я здесь, я тот же, кто был вчера. Ни одна клетка этого не знает, а модель можно повредить отдельно от сознания.
Куда дальше
Внутренний рассказчик и автобиография уже устроены как повествование, и отсюда растёт язык, в котором рассказ о себе становится общим.

Первого сентября 1953 года хирург Уильям Сковилл удалил молодому человеку по имени Генри Молейсон внутренние части обеих височных долей, чтобы остановить тяжёлую эпилепсию. Припадки стали намного реже. Но новые события с того дня в памяти Генри больше не задерживались. Он остался вежливым, шутил, решал кроссворды, говорил так же хорошо, как раньше, и знал, кто он и откуда. А прочитав журнал, через полчаса мог взять его снова и читать как новый.

Нейропсихолог Бренда Милнер из Монреаля дала ему простое и неудобное задание: обводить карандашом контур звезды, видя свою руку только в зеркале. В зеркале всё перевёрнуто, и первые попытки у всех выходят кривыми. Генри занимался три дня подряд. Ошибок становилось всё меньше, и навык сохранялся от одного дня к другому. При этом каждый раз Генри не помнил, что уже садился за эту звезду, и удивлялся, как хорошо у него получается. Рука училась, а тот, кому принадлежала рука, об этом не знал.

История Генри показывает «я» разобранным на части. Характер на месте, ум на месте, память рук на месте, имя и главные факты своей жизни тоже. Не хватает одной детали: нити, которая тянется от «я вчера» к «я сегодня» и дальше к «я завтра». Эту нить прядёт гиппокамп, тот самый, где у мышей метили клетки страха, вместе с соседними участками в глубине височной доли. Он принимает свежие события и постепенно передаёт их коре на долгое хранение. У Генри большую часть гиппокампа вырезали с обеих сторон. Старые знания лежали в других местах и уцелели, а новые больше некому было записать.

Сознание собирает опыт в одну сцену, мозг хранит пережитое в узоре связей. Нейроны при этом не знают, чьи они, и не помнят, что было вчера. Но поверх опыта мозг строит модель самого себя. Вот это тело моё. Я нахожусь здесь. Я тот же, кто вчера отвечал на письмо, и завтра тоже буду. Этой модели нет ни в одной клетке, и её можно повредить, не задев сознания: Генри видел и слышал мир не хуже других, а его автобиография остановилась.

Граница тела в этой модели — не данность, а вывод. Мэтью Ботвиник и Джонатан Коэн прятали руку человека за ширмой, клали перед ним резиновую руку и двумя кисточками одновременно гладили обе. Через несколько минут большинство участников чувствовали касание там, где лежала резина, а собственная рука казалась им сдвинутой в её сторону. Когда другие исследователи отгибали резиновый палец назад, кожа у испытуемых слегка влажнела, как от испуга, будто опасность грозила их собственной руке. Мозгу хватает совпадения увиденного с почувствованным, чтобы записать кусок резины в «моё». Похожим трюком с видеоочками людей заставляли чувствовать себя позади собственного тела. Даже ответ на вопрос «где я?» мозг вычисляет.

У модели есть и рассказчик. Тяжёлую эпилепсию иногда лечат и так: хирург перерезает мозолистое тело, толстый жгут волокон между полушариями, и половины мозга перестают делиться тем, что видят. Майкл Газзанига показывал такому пациенту куриную лапу так, чтобы её увидело только левое, говорящее полушарие, а заснеженный дом так, чтобы его увидело только правое. Левая рука, которой управляет правое полушарие, выбрала из картинок лопату, а правая выбрала курицу. На вопрос, зачем лопата, левое полушарие, не видевшее снега, ответило сразу и уверенно: курятник же надо чистить. Того, кто так отвечает, Газзанига назвал интерпретатором: он объясняет наши поступки задним числом и сам верит своим объяснениям. В обычной жизни такие пациенты ведут себя как один цельный человек, раздвоение видно только в специально поставленных опытах, и Газзанига считает, что во многом это заслуга рассказчика, а не проводов.

Философ Томас Метцингер считает, что «я» и есть такая модель: мозг строит её о себе, но не может опознать как модель. Поэтому мы переживаем её не как картинку, а как самих себя. Так смотрят сквозь чистые очки и видят мир, а не стекло. Метцингер не говорит, что нас нет. Он говорит, что внутри нет отдельной вещи по имени «я», а модель есть и делает своё дело. Спор вокруг этой мысли больше о словах, чем о фактах: называть ли иллюзией то, что нельзя потрогать, но что исправно работает.

Спросить животное «это ты?» так, чтобы ответ был виден, придумал психолог Гордон Гэллап. Он дал шимпанзе привыкнуть к зеркалу, а потом под наркозом нанёс им на бровь и ухо красную краску без запаха. Проснувшись, шимпанзе смотрели в зеркало и трогали пятна на себе, а не на отражении. Макаки так не делали. Человеческий ребёнок начинает тянуться к пятну румян на собственном носу в полтора-два года, а самые ранние воспоминания, которые он унесёт во взрослую жизнь, относятся примерно к трём. Узнавать себя мы начинаем раньше, чем помнить себя. Позже пятно на себе нашли слониха из нью-йоркского зоопарка, сороки и даже маленькая рыбка губан-чистильщик, и что именно измеряет зеркало, самосознание или только умение им пользоваться, до сих пор под вопросом.

Отсюда ветка тянется к языку. Автобиография и внутренний рассказчик уже устроены как повествование, а повествованием можно поделиться. Газзанига нашёл своего рассказчика в говорящем полушарии. Стоит рассказу о себе прозвучать вслух, и он выходит из одной головы и становится общим.

Генри Молейсон прожил после операции 55 лет. В научных статьях он все эти годы оставался просто Г. М., а полное имя назвали только после его смерти. Две трети жизни он провёл в настоящем длиной в несколько десятков секунд: в зеркале видел пожилого человека с ходунками, но не мог сказать, сколько ему лет. Его тело за эти полвека ело, пило, дышало и незаметно меняло себя по частям, а в нём жил всё тот же вежливый Генри. Через год после смерти его мозг разрезали на 2401 срез толщиной примерно с человеческий волос, и резку показывали в прямой трансляции. Мозг человека, для которого новые знакомые так и оставались незнакомцами, разглядывали тысячи незнакомцев.

Вставка

Атомы уходят, ты остаёшься

Пол Эберсольд, американский физик, в Ок-Ридже рассылал радиоактивные изотопы по больницам и лабораториям, а в 1953 году подвёл итог опытам с ними. Изотоп служит меткой: атом ведёт себя в теле как обычный, но щёлкает в счётчике, и по щелчкам видно, куда он пошёл и когда ушёл из тела. Вывод Эберсольда пересказывают до сих пор: за год в теле сменяется около девяноста восьми процентов атомов. Оценка грубая, её потом уточняли по частям, но главное в ней держится: тот, кто читает эту страницу, собран в основном из того, что год назад лежало на тарелках, текло в реках и висело в воздухе.

Разные части тела меняются с разной скоростью. Вода, а её в нас больше половины по весу, обменивается за пару недель: выпитое в начале месяца к его середине в основном уже ушло. Выстилка кишечника живёт три-пять дней: её клетки рождаются в ямках между ворсинками, ползут к их верхушкам и там отваливаются. Кожа обновляется примерно за месяц, красные кровяные клетки живут около четырёх месяцев. Скелет, который кажется самой постоянной вещью в нас, перестраивается лет за десять: одни клетки растворяют старую кость, другие кладут новую, и так всю жизнь.

Кое-что выдаётся один раз: белки хрусталика, эмаль зубов, нейроны коры мозга. Нейроны не делятся, и погибший не заменяется новым. Проверил это шведский биолог Йонас Фрисен, и помогли ему ядерные испытания. Пока державы взрывали бомбы в воздухе, в атмосфере копился радиоактивный углерод, а после запрета таких взрывов в 1963 году его доля год за годом падала. Растения вбирают углерод из воздуха, мы едим растения, и клетка, копируя ДНК перед делением, строит её из углерода своего года. У клетки, которая больше не делится, ДНК так и остаётся с меткой года рождения. Так выяснилось, что нейроны коры — ровесники своего хозяина: в их ДНК до сих пор сидят атомы углерода из еды, которую мать ела, пока ждала ребёнка.

Но и «вечный» нейрон вечен только как клетка. Молекулы в нём сменяются, как везде: белки в синапсах живут дни и недели, а воспоминание о школьном дворе держится полвека. Это и есть головоломка из заметки Фрэнсиса Крика 1984 года: как память переживает собственный носитель, если каждая молекула, в которой она могла быть записана, давно ушла в переработку? Где живёт память, мы уже знаем: в узоре силы связей между нейронами. Вопрос Крика о другом: как держится узор, если его нити всё время меняют.

Ответ, насколько его сегодня понимают, такой: хранится не молекула, а узор, и узор сам переписывает себя на свежие молекулы. Крик предложил схему в той же заметке: пусть метка лежит не на одной молекуле, а на группе, и когда одна выбывает, соседки ставят метку на её сменщицу. С тех пор нашли несколько белков, которые, похоже, работают примерно так, среди них и пару, которую разрывали у мышей, и спорят, какой из них главный. Память похожа не на надпись, выбитую в камне, а на хор, который много лет поёт одну песню, пока певцы по одному уходят и приходят новые. Каждый новичок подхватывает мотив у соседей. Никто из поющих сейчас не слышал первого куплета, а песня та же.

Здесь же ответ на вопрос, что такое душа для того, кто не верит в бога. Люди, которые придумали душу, заметили настоящую вещь: что-то в человеке сохраняется, пока вся материя утекает. Ошибка была не в наблюдении, а в том, за что это приняли: за особое тонкое вещество. А это организация, то, как уложено и как движется то, из чего мы сделаны.

Такая вещь бывает не менее реальной, чем камень. Водоворот над сливом ванны видно глазом, он крутит брошенную в него спичку и утягивает её вниз, а вода в нём всё время другая: входит сверху и уходит в трубу. Его нельзя вынуть из ванны и положить на полку. Это тот самый вихрь, с которого начиналась часть о жизни: форма, сквозь которую течёт вещество. Узор, который делает человека им самим, того же рода: он действует и длится, но отдельно от тела его не достать.

Как назвать то, что длится, философы спорят давно, и здесь можно выбирать. Джон Локк, английский врач и философ, в конце семнадцатого века считал, что личность держится на памяти: ты тот же человек, что в детстве, пока помнишь себя тогдашнего. Дерек Парфит в том же 1984 году, когда вышла заметка Крика, написал, что важна непрерывность памяти, характера и намерений, а сам вопрос «тот же ли это я» переоценён и в трудных случаях может вовсе не иметь ответа. Буддийская мысль ещё двадцать пять веков назад учила анатте, «не-я»: постоянного ядра в человеке нет, есть процесс, который продолжается, как пламя, зажжённое от другого пламени. Три позиции ставят ударение в разных местах, и каждая уживается с тем, что знают биологи.

Раз человек — узор, а не вещество, естественно спросить, не переезжает ли кусок узора вместе с пересаженным органом. Самая известная такая история — у Клэр Сильвии, которой в 1988 году пересадили сердце и лёгкие: она написала книгу о том, как у неё появились вкусы и привычки молодого донора. Ещё около десятка похожих историй собрал и напечатал в малоизвестном журнале психолог Пол Пирсалл. На этом доказательства кончаются. Пересадок в мире делают больше ста тысяч в год, и за десятилетия не нашлось ни одного случая, проверенного так, чтобы исключить подсказки: человек ничего не знает о доноре и всё равно называет лицо, имя или событие из его жизни. Истории собраны задним числом, часто после того, как получатель органа уже узнал что-то о доноре.

Люди после пересадки действительно меняются, только причины проще. Лекарства против отторжения, особенно стероиды вроде преднизолона, меняют аппетит и вкус: тяга к жирному и сладкому на них хорошо знакома врачам. Пересаженное сердце отрезано от нервов: и от блуждающего, который в здоровом теле притормаживает ритм, и от тех, что его разгоняют. О волнении оно узнаёт только по адреналину в крови и отвечает с опозданием, а мозг собирает чувства в том числе из стука сердца, так что и волнение может ощущаться по-новому. Человек к тому же побывал на краю смерти, а такой опыт перестраивает ценности и без всякой пересадки. Сюжет про сердце с чужой памятью знаком по фильмам, и кто его ждёт, легко находит совпадения.

Сторонники «памяти клеток» приводят два довода. Первый: у сердца есть своя маленькая нервная сеть, около сорока тысяч нейронов. Это правда, но она управляет ритмом, а при пересадке её связи с мозгом перерезаны.

Второй довод серьёзнее. В 2018 году группа Дэвида Гланцмана ударами тока в хвост приучила морских улиток дольше сжиматься от лёгкого прикосновения. Потом из их нервных узлов выделили РНК, ближайшую родственницу ДНК, и ввели улиткам, которых ничему не учили. Те тоже стали сжиматься дольше, а улитки, получившие РНК от необученных сородичей, нет. Работа настоящая, но как именно передаётся эффект, до конца не понятно. И перенёсся в ней усиленный рефлекс, самая простая память, какая бывает, а не воспоминание о чём-то: между ним и «вспомнил девушку донора» разница как между ржавчиной и биографией.

Сердце в чужой груди приносит с собой мышцу, клапаны и свои нервные узлы, но не песню. Песню держит хор, который её пел, и уходит она вместе с ним. А хоры бывают не только из клеток: скворцы над вечерним полем держат форму, которой нет ни у одной птицы.